И этот вид недоступности вместе с боязнью не уронить своего достоинства, и эта преувеличенная, очевидно ненатуральная серьезность, и некоторая нервность еще неуверенных движений и жестов, и этот властный, громкий и отчетливый, видимо восхищавший самого адмирала тон, с каким он говорил, обращаясь к почтительно стоявшим офицерам: “Я посмотрю…”, “Все, что от меня будет зависеть…”, “Я сделаю распоряжение”, — все, словом, свидетельствовало, что адмирал еще переживал медовые месяцы упоения властью и ему доставляло наслаждение сознавать свое значение и играть в начальника.
— Вам что угодно?
— Я, ваше превосходительство, назначен на корвет “Грозный”, — начал было Никандр Миронович.
— Как же-с, знаю… знаю… Вас выбрали, как опытного и отличного офицера! — любезно подчеркнул, перебивая, адмирал, видимо довольный своим правом давать аттестации, и, подняв на Никандра Мироновича взгляд, ждал, что штурман немедленно просияет после такого комплимента.
Но — подите! Мрачный штурман не моргнул глазом и угрюмо сказал:
— Имею честь доложить вашему превосходительству, что я два раза ходил в дальнее плавание, и потому считаю себя вправе просить об отмене моего назначения.
Решительно, мрачный штурман не умел говорить с начальством. В его тоне не было чего-то “того”, что располагает сердца многих высших лиц!
И дело его сразу было проиграно.
Не понравилось ли молодому адмиралу, что в выражении лица и в тоне штурмана не было сугубой почтительности, хотя и необязательной по уставу, однако вовсе не лишней в жизни, или ему показалось, что достоинство и значение начальника штаба, от которого многое зависит, несколько задеты тем, что этот невзрачный и угрюмый штурман не просиял от похвалы адмирала и, вместо того чтобы просто почтительно просить, “считал себя вправе” просить, — но только адмирал, за минуту перед тем готовый оказать внимание “исправному и отличному офицеру”, — внезапно почувствовал к нему неприязненное чувство, причем и лицо, и нос, и бородавки Никандра Мироновича показались теперь адмиралу очень неприятными.
И он, сдвинув брови, стал еще серьезнее, заложил, вероятно для большей внушительности, большой палец за борт сюртука и, отступив шаг назад, спросил:
— По каким же причинам вы считаете себя вправе просить?
Он подчеркнул слова “считаете себя вправе”.
— По домашним обстоятельствам, ваше превосходительство! — коротко отрезал штурман и опять без всякой нежной интонации в голосе.
— На службе нет-с домашних обстоятельств. Вы, как старый офицер, должны это знать-с! — строго заметил адмирал. — Кто разбирает назначения, тот должен оставить службу. Иначе у всех будут домашние обстоятельства… Я ничего не могу для вас сделать. Вы назначены по приказанию высшего морского начальства! — прибавил адмирал значительно смягченным тоном, заметив безмолвное отчаяние на лице мрачного штурмана. — Вы женатый?
В его голосе звучала теперь простая человеческая нотка участия. Быть может, при виде штурмана он вспомнил, как сам два года тому назад хлопотал, чтоб его не назначали в дальнее плавание.
— Женатый…
— Я вам могу посоветовать одно: поезжайте в Петербург и просите высшее начальство… Быть может, ваша просьба и будет уважена, а я не имею права отменять назначения.
Никандр Миронович вышел из приемной с слабой надеждой.
Разве уважат его просьбу без чьего-нибудь влиятельного ходатайства? Наверное, и там ему скажут, что на службе нет семейных обстоятельств, а тем более для штурмана…
Однако он решил испробовать последнюю попытку. На следующее утро он осторожно встал, чтоб не потревожить спавшую Юленьку, и с первым пароходом отправился в Петербург… Накануне он сказал жене, что едет по служебным делам, но о назначении своем не говорил.
“К чему огорчать ее прежде времени? — думал он, вполне уверенный, что это известие опечалит жену. — Быть может… все устроится!..”
Адмирал, в обширный кабинет которого вошел Никандр Миронович, известный в те давно прошедшие времена весельчак и остроумный циник, отличался, несмотря на свое важное положение министра, доступностью и щеголял в обращении с подчиненными, особенно с молодыми, фамильярной простотой и некоторою распущенностью властного лица, уверенного, что всякие его шутки могут только доставить удовольствие.
Он, по обыкновению, сидел за своим письменным столом в халате, с открытою голою грудью, с коротко остриженной головой, с красивым когда-то лицом, теперь желтым и оплывшим, и о чем-то весело болтал с несколькими лицами, почтительно стоявшими около стола.
— Что скажете, батюшка? — ласково проговорил адмирал, заметив вошедшего штурмана, скромно остановившегося у дверей. — Милости просим… Подходите ближе… Не бойтесь — не кусаюсь. Ваша фамилия?
— Штабс-капитан Пташкин.
— По какому делу изволили пожаловать, батюшка?
Никандр Миронович изложил свою просьбу, пояснив, что он женатый человек.
— С женой, значит, жаль расставаться, а? — заметил, смеясь, адмирал.
И, подмигнув глазом, прибавил:
— Молодая, что ли, у вас женка, господин Пташкин, что вам так не хочется уходить, а? Давно женаты?
Адмирал смотрел на штурмана с насмешливым добродушием. На его веселом лице светилась лукавая циничная усмешка.
Никандр Миронович смешался и потупил глаза. Этот фамильярно-игривый тон оскорблял его чувства. Он сделался еще угрюмее и, вместо того чтобы ответить в том же игривом тоне, проговорил глухим голосом:
— Два года, ваше превосходительство!
— Всего два года? — переспросил адмирал, словно бы удивляясь, что штурман так поздно женился, и снова смерил Никандра Мироновича своим зорким и умным взглядом, который, казалось, говорил: “Однако ты, брат, очень неказист”.